Его не кормили уже сорок лет.
Дом стоял на отшибе, за околицей, и люди давно обходили его стороной. Говорили, что там живёт домовой. Не тот, что хлеб крошит и кошку гладит. Другой. Злой. Тот, которого когда-то обидели.
Когда семья Петровых купила этот дом, соседи только молча смотрели. Никто не сказал ни слова. Лишь старуха с крайнего двора тихо бросила вслед:
— Он там ждёт. И он очень голоден.
Первые дни всё было тихо. Слишком тихо. Даже мыши не шуршали. Ночи стояли глухие, будто дом затаил дыхание.
На четвёртую ночь Анна, старшая дочь, проснулась от холода. Комната была ледяной, хотя батареи работали. В углу у печи кто-то сидел. Маленький. Сутулый. Тёмный. Когда она включила свет — угол оказался пуст. Только на полу лежала горсть чёрной земли, будто её высыпали из подпола.
Наутро у младшего, Тимофея, на шее остались тонкие синяки. Точно пальцы. Маленькие. Детские.
— Он меня душил, — тихо сказал мальчик за завтраком. — Говорил, что я слишком громко смеюсь. И что хозяевам нельзя быть весёлыми.
Отец рассмеялся. Глупости. Кошмары.
Ночью отец не смеялся.
Он спустился на кухню за водой и увидел, как кто-то низкий и тёмный медленно ползёт по полу от печи к столу. Ползком. Как большое насекомое. Когда свет фонарика упал на фигуру — она замерла. Потом медленно подняла голову. Лица не было. Только два мутных жёлтых глаза и широкий, слишком широкий рот, полный чего-то тёмного.
— Вы… не мои, — прошипел голос. — Вы чужие. А я здесь давно. И я злой. Очень злой.
Отец ударил табуреткой. Табуретка прошла сквозь пустоту. Фигура исчезла. А на полу остался мокрый чёрный след, пахнущий гнилью и золой.
С этого дня домовой перестал прятаться.
Он начал забирать.
Сначала пропала кошка. Нашли её утром на чердаке — вывернутую наизнанку, аккуратно, будто кто-то очень старался. Рядом лежала маленькая деревянная ложка.
Потом пропал голос у Анны. Она просто перестала говорить. Сидела и смотрела в один угол. Когда пытались спросить — только шевелила губами. Потом на бумаге написала:
«Он сказал, что язык мне больше не нужен. Он сам будет говорить за меня».
Ночью Анна сидела на кровати и чужим, низким голосом повторяла:
— Я здесь. Я всегда здесь. Вы уйдёте. А я останусь.
Тимофея он забрал на седьмую ночь.
Мальчик просто не проснулся. Лежал спокойный, с закрытыми глазами и лёгкой улыбкой. На груди у него сидела маленькая тряпичная куколка с красным ртом-швом. А рядом на полу кто-то пальцем вывел по пыли:
«Теперь он мой. Я злой. Я беру».
Отец пытался вынести тело. Дверь не открывалась. Окна не поддавались. Дом держал их.
Анна уже не была Анной. Она ходила по комнатам и тихо смеялась тем же низким голосом. Иногда останавливалась у стены и долго царапала ногтями по обоям, выводя странные знаки.
Мать первая сдалась. Она просто легла на пол посреди кухни и перестала дышать. На лице у неё было выражение облегчения.
Отец остался последним.
Он сидел на стуле посреди пустого дома и ждал. Свет давно погас. Из всех углов доносилось тихое, довольное дыхание.
Потом из темноты вышел он.
Маленький. Сутулый. Слишком старый. Глаза горели тусклым жёлтым огнём. Рот был полон чёрной земли и чьих-то волос.
— Ты последний, — сказал домовой почти ласково. — Я ждал сорок лет. Меня не кормили. Меня забыли. А я… я злой. Я всегда был злым. Просто раньше меня держали сытыми.
Он протянул руку. Пальцы были холодные и сухие, как коренья.
— Теперь ты будешь кормить меня. Изнутри.
Отец даже не закричал.
Когда через месяц приехали родственники, дом стоял тихий и тёмный. Двери открылись сами. Внутри пахло золой и прелым деревом. На столе в ряд стояли четыре блюдца с прокисшим молоком. А в углу у печи сидел маленький сутулый старичок и тихо, довольно качал головой.
Он больше не был голоден.
И он улыбался.





